Том 1. Произведения 1829-1841 годов - Страница 50


К оглавлению

50

Eh’es verdüftet,
Schöpfet es schnell.
Nur wenn er glühet
Labet der Quell.

Je propose donc de nous mettre à l’instant même dans la possibilité de vérifier les proverbes du citoyen Schiller, – à vos verres, citoyens!

Все с хохотом подходили к столу. Оратор спокойно разливал в стаканы пунш.

– Магистр, скажи, пожалуйста, – кричал он, – не изобрел ли Деви новых металлических стенок для того, чтобы не жглись губы?

– Гумфри Деви умер, – отвечал магистр, весь занятый своим спором.

– И, я думаю, рад от души, – продолжал оратор, – что наконец химически разложился и на себе может испытывать соединение и разложение.

– Господа, господа, разойдитесь, барон идет со стаканом, а это страшнее, чем встретиться с локомотивом.

В самом деле, благоразумные люди отодвигались. Оратор продолжал шуметь, никто его не слушал… Стаканы еще раз наполнились.

Демаркационная линия была пройдена. Господа хотели продолжать свои разговоры; суетное желание удалось одному юноше без сюртука, потому что он разом говорил со всеми и обо всем. Барон чистил трубку кому-то в шляпу и говорил «ты» магистру. На магистра жженка сделала ужасное действие, в голове у него все завертелось и перекувыркнулось, он не забывал свой спор и продолжал, держа на этот раз пуговицу барона:

– Следовательно, ежели в тот век в одно время дифференциальные исчисления изобрели Лейбница и Невтона…

Он, как бы сам чувствуя нелепость, потер себе лоб.

– Да, да, именно, когда Коперник изобрел движение земли, а Уатт – паровые машины, и сир Флуни – машины чинить перья, – кричал оратор.

– Помню, помню Флуни, – повторил магистр и хотел было произнесть еще какую-то букву, но не мог ни повернуть языка, ни упросить это слово, чтобы оно вышло.

– О чем спор? – спрашивал тут же бывший водевилист.

– Магистр, – шептал ему оратор, – доказывает, что Каратыгин гораздо лучше играл роль Отелло, нежели Мочалов.

А водевилист, бешеный поклонник Мочалова, бросился, как лютый зверь, на магистра и кричал ему на ухо:

– У Мочалова есть душа, а у Каратыгина все подделка; да просто взгляните на его лицо, какая натянутость, неестественность.

– Правда, правда, – кричал оратор, – у живого Каратыгина вид ненатуральный, то ли дело статуи Торвальдсена, вот какие лица должны быть в XIX веке.

И сам водевилист захохотал.

В это время барон, желая подвинуться к столу, выломал ручку у кресел и ножку у стола; две тарелки и стакан легли костьми при этом членовредительстве: «мертвии сраму не имут». Барон не потерялся, начал доказывать, что это не его вина, а вина непрочности мебели, для объяснения чего изломал еще кресло и этажерку и был очень доволен, что оправдался.

Подали сыру, единственный съестной припас, который важивался у Ника. Сыр – великая вещь на оргии: от него делается жажда. В одно мгновение ока плачущее, рябое дитя Швейцарии исчезло.

– Прежде нежели мы совсем пьяны, вот вам предложение, – сказал Ник, – кто хочет на целый день villeggiare, подышать чистым воздухом, побыть не в Москве, а на воле хоть день?

– Превосходная мысль, – подхватил Ritter.

– В Архангельское, – прибавил студент, – у меня там есть квартира.

– Все же это не имеет основания, – сказал магистр, услыхавши голос студента.

– В Архангельское, – повторило несколько голосов.

– Давай шампанского, – кричал оратор, у которого вино, казалось, испаряется с словами. – Надобно выпить за здоровье прекрасной мысли и прекрасного определения ее.

Пробки хлопали, шампанское лилось вон из бутылок и исчезало. Дым табачный сгущался.

Кто-то запел:


Ah! vers une rive
Où sans peine on vive,
Qui m’aime me suive!
Voyageons gaîment!
Ivre de champagne
Je bats la campagne
Et vois de Cocagne
Le pays charmant.

Все подхватили:


Terre chérie,
Sois ma patrie,
Qu’ici je ris
Du sort inconstant.

– За здоровье друзей! – провозгласил оратор, пуская отчаянной параболой по воздуху пробку, и в одно мгновение выпитые стаканы рассыпались черепками по полу. Все вскочило, перемешалось, сбилось, зашумело вдвое. Кто целуется, кто вздыхает, кто подымает с полу кусочек сыру. Всем кажется чрезвычайно весело. Барон уродует в своих объятиях всех встречающихся и подмещается к этико-политическому кандидату, который сидит у раскрытого окна, рыдает и, как Дон-Карлос и Юлий Цезарь, приговаривает: «Двадцать четыре года, и ничего не совершил для человечества, для вечности!» В отчаянии сильной рукою он ударил по стоящему перед ним стакану и раздробил его. Стекла врезались в руку, кровь полилась. Барон как бы протрезвился, схватил руку кандидата, стал вынимать стекла, мочить водою и завязывать платком.

– Что рука, – говорит кандидат, заливаясь слезами, – прах, тлен! Дух – вот жизнь! Хочешь, выброшусь за окно?

– Лучше выйдем в дверь и влезем в окно, – предлагает барон.

Магистр сердится, что заперта дверь, пробуя отворить зеркало в камине, а дверь – с противоположной стороны. Магистр прав, надобно освежиться, выйдем на воздух, голова кружится. Видно, и я выпил лишнее.


Bon!
La farira dondaine
Gai!
La farira dondé.

На другой день рано утром, т. е. часа три после того, как оратор с магистром вышли на чистый воздух, la bande joyeuse уже хлопотала и распоряжалась об отъезде. Оратор встал раньше прочих, будил всех и каждого. Спальня представляла удивительное зрелище. Длинный турецкий диван был завален людьми, многие уснули в той позе, в какой допили последнюю каплю. Барон, завернувшись в непромокаемую шинель, с сигарою во рту, грозно и величественно видел что-то во сне. Сон его был беспокоен, и время от времени он пихал ногою в голову водевилиста, который на другой день удивлялся странному сну: ему казалось, что он был в театре и что, как только выходит Мочалов, свод Петра и Павла падает ему на голову.

50